Е. Ермилова. Яков Петрович Полонский [1981]

Источник: Яков Петрович Полонский. СТИХОТВОРЕНИЯ
(c) Издательство "Советская Россия", 1981 г.,
составление, вступительная статья, примечания.
OCR Pirat, октябрь 2004 г.
------------------------------------------------

ЯКОВ ПЕТРОВИЧ ПОЛОНСКИЙ
(1819 - 1898)

Яков Петрович Полонский - как бы живая история русской поэзии XIX
века. Его творчество захватило своими краями всю классическую русскую
поэзию: первые стихотворные опыты гимназиста Полонского заслужили одобрение
Жуковского, и вместе с тем имя Полонского еще было живым поэтическим
именем, когда начал писать Блок, для которого поэзия Полонского была "одним
из основных литературных влияний". Среди поэтов конца века, с их духовным и
стилевым разладом, Полонский занимает особое место - в его лирике
воплотилось то лучшее, что для поэзии XIX век: неразложимая цельность и
глубина содержания, свобода и естественность выражения, благородство и
прямодушие, твердая ясность идеала.
Хотя Полонский писал и поэмы, и рассказы, и воспоминания (особенно
замечательны - о Тургеневе, с их подкупающим сочетанием простодушия и
проницательности), все же он, конечно, прежде всего - лирический поэт,
обладающий в наивысшей степени тем, что Белинский в статье о нем назвал
"чистым элементом поэзии". Пожалуй, ни о ком другом этого нельзя сказать с
такой определенностью, как о Полонском: никакая другая жизненная роль "не
подходила" ему, кроме роли поэта.
В каком-то смысле Полонский был центром, точкой пересечения множества
литературных, общественных, личных отношений своего времени. Место это
принадлежит ему не по размаху и мощи поэтического гения, не по резкости и
оригинальности общественной позиции, но по особой, одному Полонскому в
такой мере свойственной поэтической отзывчивости, живого и как бы
неизбежного отклика на все совершающееся вокруг него. Органическое,
"стихийно певческое" начало в сочетании с постоянной готовностью души к
отклику и создают в первую очередь своеобразие поэтической личности
Полонского.
"Читая произведения Полонского, чувствуешь себя во всевозможных сферах
русской жизни, которая ему близка, которую он не только внимательно
наблюдает, но в которой он сам - непрестанный участник", - отмечал
рецензент Поливанов, представлявший сборник стихотворений Полонского на
соискание Пушкинской премии. Вот это,
Может быть, ключевое определение как личности, так и поэтического
стиля Полонского - не суровый обличитель и судья, не надмирный жрец и не
пророк, но свидетель и соучастник человеческого земного существования.
Ключевое оно и потому, что объясняет и достоинства и недостатки его поэзии:
мгновенный отзыв непосредственного участника, не выключающего себя из
жизненной ситуации, мог оставить в стихах и живой трепет жизни, и
многословную, вялую описательность.
Кто бы из современников ни отзывался о Полонском, - идет ли речь о его
личности или о стихах, - неизменно возникает чрезвычайно обаятельный
человеческий облик. В мнениях о нем царит полное единодушие. Некрасов
писал, что произведения Полонского "постоянно запечатлены колоритом
симпатичной и благородной личности". Д. Григорович свидетельствовал: "Я еще
в жизни не встречал человека с душой более чистой, детски наивной; сколько
подлостей прошло мимо него, он не замечал их и положительно не верил, что
есть зло на свете". А. Голенищев-Кутузов: "Весь он, так сказать, насквозь
был проникнут бесконечным добродушием, благожелательностью и юношеской,
почти наивной доверчивостью ко всем и всему, что его окружало". Е. А.
Штакеншнейдер [Елена Андреевна Штакеншнейдер - дочь петербургского
архитектора А. И. Штакеншнейдера. Ее "Дневник и записки" представляет
ценнейший документ как по количеству фактов, существенных для понимания
эпохи, так и по глубине и проникновенности их истолкования. Была многие
годы верным и преданным другом Я. П. Полонского, часто посещавшего дом
Штакеншнейдеров. Именно ей в первую очередь мы обязаны тем, что живой облик
поэта сохранился для нас во всей своей полноте.]: "Полонский - редкой души
человек, думаю, что второго такого доброго, чистого, честного и нет".
Очевидно, благодаря этим свойствам своей личности Полонский в течение
своей жизни был в дружеских отношениях - от самой тесной дружбы до
искренней приязни - со всеми величайшими поэтами и прозаиками своего
времени: Тютчевым, Фетом, Достоевским, Толстым, Тургеневым.
О редкостной доброжелательности и мягкости Полонского можно судить и
по собственным его письмам, воспоминаниям и дневникам. Если ему, например,
надо высказать замечания по поводу стихов начинающих поэтов, то при
совершенной непоколебимости и твердости суждений он не забывает тут же, как
бы вскользь, добавить, что вот у него те же самые недостатки и на них ему
неоднократно указывал Фет, да и он Фету не спускал подобных же
погрешностей.
И сами стихи и его письма убедительно свидетельствуют о совершенной
открытости его - как человека и как поэта. Поэтому когда мы находим в них
отчаянные или шутливые жалобы на преследующую его судьбу, то сама их
простодушная искренность как бы служит залогом того, что эти обиды
исчерпывают "теневую" сторону его натуры, - все остальное в нем принадлежит
свету.
А главное - жалобы его так оправданны! Жизнь Полонского была полна и
душевных, и физических мучений, и самой элементарной борьбы за
существование.
В юности, когда он девятнадцатилетним наивным провинциалом приехал из
своей Рязани в Москву и поступил в Московский университет, только наличие
знатной бабушки (Е. Б. Воронцовой) спасало его от полной нищеты. Он считал
себя "богачом", если "у него в жилетном кармане заводился двугривенный".
Тратил он его в кондитерской, где можно было за чашкой кофе прочитывать
лучшие газеты и журналы, и в них, в числе прочих, пламенные, увлекавшие его
воображение статьи Белинского. После смерти бабушки начались скитания по
меблированным комнатам и грошовые уроки. Вскоре он поступает учителем
грамматики в семью князя Мещерского, а позднее, уже в 50-е годы, становится
гувернером в доме Смирновой-Россет. По письмам его видно, как мучительно
давались ему годы гувернерства и репетиторства. Но испытания в этом роде
были в его жизни далеко не последними. Гораздо позднее, будучи уже очень
немолодым и больным человеком, он вынужден был, чтобы обеспечить семью,
принять место воспитателя сына миллионера С. С. Полякова - одного из
столпов послереформенного промышленного хищничества. "На этот новый шаг в
своей жизни я смотрю, как на выгодное для себя несчастье", - писал он
Тургеневу.
Первый сборник стихов Полонского ("Гаммы", 1844 год) признания не
получил, хотя в нем и были такие шедевры, как "Зимний путь", "Дорога",
"Пришли и стали тени ночи...".
Полонский едет служить в Одессу, потом на Кавказ. В его поэзии
появился большой цикл кавказских стихов; в них воплотилась тенденция, общая
для всего творчества Полонского: он очень внимателен к открывающейся перед
ним новой действительности, стремится всецело и беспристрастно войти в нее,
не впадая ни в натуралистическую стилизацию, ни в романтический штамп. Об
этом говорят и его добросовестные примечания, характеризующие незнакомые
русскому читателю детали быта. Не всегда удается ему справиться с
увлечением чуждым экзотическим бытом: он преодолевает его с помощью
прозаически описательной интонации, создавая своего рода прозаизированную
экзотику.
1850-е годы приносят Полонскому некоторый успех. На его сборник 1855
года с похвалой отозвался Некрасов. Полонский становится постоянным
сотрудником "Современника". Успех этот был недолгим, его сменила полоса
невнимания и непризнания.
1860-е годы, которые были, как известно, годами размежевания
творческих и гражданских позиций, Полонский переживает мучительнее, чем
другие. Он не мог уйти ни в резкость "отрицательного" направления, ни в
отрешенную надмирность "чистой" поэзии. Позиция "между партиями" ставила
поэта в трудное положение. По всему складу своей личности он и не мог быть
"над схваткой". Беды общественные Полонский всегда ощущал как личные: "До
такой степени тяжело отзывается на всем существе моем этот страшный
мертвенный застой русского общества... это умственное и нравственное
разложение всего нашего литературного общества, что я - я иногда боюсь с
ума сойти". Порою он буквально мечется между лагерями. Салтыков-Щедрин
печатает в "Отечественных записках" несправедливо жесткую и обидную
рецензию на очередной сборник стихов Полонского; Тургенев публикует в
"Санкт-Петербургских ведомостях" статью, которая содержит высокую оценку
лирики Полонского, но оказывает тому поистине медвежью услугу,
противопоставляя его Некрасову, и Полонский вынужден объясняться с
Некрасовым.
У Полонского долго нет "своей" публики. Журналы, придерживающиеся
определенных направлений, печатают его неохотно. Стихи его отвергают по
разным мотивам и "Вестник Европы" и славянофильская "Заря". А те, что
печатают, к тому же, как жалуется он в письме к Тургеневу 1869 года,
"лопаются один за другим". Так, "Литературная библиотека", напечатавшая
стихи Полонского, "вдруг приняла подлое направление и затем прекратилась".
В то же время: "За участие в "Литературной библиотеке" я изгнан Некрасовым
из "Отечественных записок". Пародии и насмешки сыплются на него со стороны
революционно-демократической журналистики. Вместе с тем Фет, Тургенев,
Страхов, ценящие и понимающие поэзию Полонского, с иронией отзываются о его
"лавировании" и заигрываниях с "передовыми".
Уже под конец жизни, объясняя в письме к Чехову, почему он печатался
"в разных "Иллюстрациях", Полонский пишет: "Наши большие литературные
органы любят, чтобы мы, писатели, сами просили их принять нас под свое
покровительство - и тогда только благоволят к нам, когда считают нас
своими, а я всю свою жизнь был ничей, для того, чтобы принадлежать всем,
кому я понадоблюсь, а не кому-нибудь".
В критике по традиции еще порой говорят о социальной неполноценности,
ущербности Полонского. И собственные его признания в "лавировании" как
будто служат тому подтверждением. Между тем позиция Полонского,
оказавшегося "между лагерями", говорит лишь о своеобразии его облика и
органичности его пути: резко разошлись пути "гражданской" и "чистой"
поэзии, что было для Полонского вовсе неприемлемым. Его знаменитая
"Узница", скажем, которая обычно трактуется как "отражение политического
либерализма", - просто живая и непосредственная боль за "молодость в душной
тюрьме", продиктованная тем же чувством "участия", или "причастности",
которым проникнута вся его поэзия:

Что мне она! - не жена, не любовница,
И не родная мне дочь!
Так отчего ж ее доля проклятая
Спать не дает мне всю ночь!

Точно так же неверно считать изменой гражданским, идеалам, скажем, его
преклонение перед поэтическим миром Фета:

Там мириады звезд плывут без покрывала,
И те же соловьи рыдают и поют.

Само же "лавирование" в большой мере было вынужденным и внешним -
между влиятельными журналами, от которых зависит печатание.
...Лишь под самый конец жизни предстает Полонский в каноническом
облике "поэта-ветерана", признанного и почитаемого, окруженного молодежью,
а 50-летие творческой деятельности (1887) отмечается торжественно и
пышно...
Говоря о трудностях поэтической судьбы Полонского, нельзя не вспомнить
и о драматизме его личной судьбы. В молодые годы, в хлопотах и беспокойстве
по поводу рождения первенца, Полонский упал с дрожек и получил серьезную
травму ноги, перенесенные им две мучительные операции не дали полного
выздоровления, и Полонский до конца дней был обречен на костыли, а в конце
концов почти на полную неподвижность.
Но самым страшным ударом была для него смерть его первой жены, горячо
им любимой. Елена Устюжская, дочь псаломщика русской церкви в Париже,
очаровала его сразу, и предложение он сделал очень скоро, почти сгоряча,
хотя его и беспокоила материальная неопределенность и неустроенность его
жизни. Красота и обаяние молоденькой жены Полонского (ей было 18 лет)
поражает его близких знакомых. Постепенно восхищение молодой, почти детской
прелестью переходит в удивление и восхищение характером. Елена сама кормит
и нянчит ребенка: ведь она была старшей в многодетной и небогатой семье, и
все ее младшие сестры и братья вынянчены ею. Однако больше всего,
рассказывает Штакеншнейдер, трогает привязанность молодой женщины к ее
больному мужу и та самоотверженность, с какой она за ним ухаживает.
Кажется, что для Полонского наступила полоса безмятежного счастья. Но в
начале 1860 года умирает его сын, а вскоре смертельный недуг постигает и
Елену.
Стихи Полонского "Безумие горя", "Я читаю книгу песен" и другие, а
также дневники Штакеншнейдер дают нам представление о глубине его отчаяния.
Так, в "Безумии горя" Полонскому представляются два гроба:

Один был твой - он был уютно-мал,
И я его с тупым, бессмысленным вниманьем
В сырую землю опускал;
Другой был мой - он был просторен,
Лазурью, зеленью вокруг меня пестрел,
И солнца диск, к нему прилаженный, как бляха
Роскошно золоченая, горел.

Удивительно совпадает описание дня похорон в дневниках Штакеншнейдер с
атмосферой стихов. "День тот был такой ослепительный и знойный. Солнце,
точно какая-то страшная и расплавленная печать, жгло и светило, и кругом
была какая-то томительная, без всякой тени зелень".

И порывался я очнуться - встрепенуться -
Подняться - вечную мою гробницу изломать -
Как саван сбросить это небо,
На солнце наступить и звезды разметать -
И ринуться по этому кладбищу,
Покрытому обломками светил,
Ту да, где ты - где нет воспоминаний,
Прикованных к ничтожеству могил.

Полонский долго не мог оправиться от этого удара. Он даже какое-то
время пытается заниматься спиритизмом, с его помощью он ищет... "сообщения
с тем миром, в котором скрылась его жена".
Невзгоды его жизненного пути могли, казалось бы, отразиться в его
поэзии отчаянием или озлобленностью. Но отозвались они, пожалуй, только
особой нотой печали, пронизывающей его лирику. В этой печали преодолено,
растворено личное несчастье, это скорее печаль жизненной незавершенности
вообще, нереализованных сил, печаль, не нарушавшая непоколебимой ясности
духа.
Полонский принадлежал к тому типу поэтов, у которых жизненное
поведение и личный облик вплотную слиты с поэзией. В письме к Фету он
пишет: "По твоим стихам невозможно написать твоей биографии, и даже
намекать на события из твоей жизни... Увы! по моим стихам можно проследить
всю жизнь мою... Мне кажется, что не расцвети около твоего балкона в
Воробьевке чудной лилии, мне бы и в голову не пришло написать "Зной и все в
томительном покое...".
Работа над стихом для Полонского тесно связана с совершенствованием
души: он считает, что душа - материал для лирического поэта, а "достоинства
стихов его зависят столько же от внешней отделки, сколько и от крепости
материала".
Показательно это требование душевной крепости - при всей мягкости его
личного облика. Это не случайное для Полонского высказывание. Та же мысль
выражена и в одном из самых поздних писем: "Творчество требует здоровья...
Врет Ломброзо, что все гении были полупомешанные или больные люди...
Сильные нервы - это то же, что натянутые стальные струны у рояля: не рвутся
и звучат от всякого - сильного ли, слабого ли - к ним прикосновения".
Это несколько противоречит, может быть, устоявшемуся мнению о
"слабости", "растерянности" Полонского, но именно это было очень важной для
него жизненной и поэтической проблемой: сохранить вопреки всему - гонениям
и насмешкам, личным несчастьям и болезням - неколебимую ясность работающей
души. От этого и печаль его не безнадежна, не замкнута в себе, но "светла"
и полна чувства незавершимости и открытости жизни.
Работа над собственной душой для Полонского - основа творчества, в
конечном счете и самой стихотворной формы: "Что такое - отделывать
лирическое стихотворение или, поправляя стих за стихом, доводить форму до
возможного для нее изящества? Это, поверьте, не что иное, как отделывать и
доводить до возможного в человеческой природе изящества свое собственное,
то или другое, чувство".
Нерасторжимая слитность поэта и человека - не безусловно положительное
свойство: свобода поэтического полета - "соколиного ширянья" - порою
затруднена и отягчена у Полонского "человечностью" забот его поэзии. Это
могло привести к тому, от чего сам о" предостерегал: к подмене поэтической
простоты (а она для него была непременным требованием) - прозаичностью.
"Простота" и "прозаичность" - очень существенное разграничение, и Полонский
неоднократно подчеркивал, что для их различения "нужно особенное
поэтическое чутье". Там, где это чутье ему не изменяло, стихи его и
достигают наивысшего размаха и свободы. Именно на этом пути Полонский и
приходит к самому замечательному своему достижению, и здесь он - первый
среди своих современников: поразительно его умение "превращать в перл
создания всякую жизненную встречу" (Фет).
Когда говорят о поэзии Полонского, как бы сами собой напрашиваются
определения "загадочная", "таинственная" - и это при всей его безусловной
простоте. "Он во всем видит какой-то особенный, таинственный смысл, - писал
Добролюбов в одной из своих рецензий, - все возбуждает в нем вопрос, все
представляет ему загадку". Тургенев отмечал у Полонского образы, "навеянные
ему то ежедневною, почти будничною жизнью, то своеобразною, часто до
странности смелой фантазией".
Но самое характерное для Полонского - именно сочетание двух втих как
будто несовместимых сторон поэтического дара: будничную "жизненную
встречу", почти подчеркнуто бытовую, на грани прозаичности он умеет
высветить, продлить в какую-то бесконечную даль, где открывается в самой ее
незавершенности, недосказанности глубокий, таинственный смысл. Тоньше всех
подметил это Достоевский и выразил устами своей героини из "Униженных и
оскорбленных" (речь идет о стихотворении "Колокольчик", по свидетельству
современников, любимом стихотворении самого поэта): "Как это хорошо! Какие
это мучительные стихи... и какая фантастическая, раздающаяся Картина. Канва
одна и только намечен узор, - вышивай что хочешь... Этот самовар, этот
ситцевый занавес, - так это все родное... Это как в мещанских домиках в
уездном нашем городишке".
Замечательно здесь рядом стоящее: "фантастическая картина" - и "этот
самовар, этот ситцевый занавес". Схвачено главное в лирическом даре
Полонского: жизнь как она есть, самая реальная и обыденная, и в ней, - а не
над ней, - открывающаяся далекая перспектива, это тайна самой жизни,
неразгаданная и даже как бы без попытки разгадать - зримый образ тайны. Про
Полонского не скажешь, конечно, как Фет сказал про Тютчева: "Здесь духа
мощного господство". Он не взрывает так глубоко и сильно существенные
пласты бытия, не решает мировых вселенских противоречий, но ставит перед
нами обыденную жизнь так, что она предстает полной красоты и тайны и еще не
раскрытых, неясных возможностей.
Полонский обладал редким даром совершенной поэтической правдивости:
"Искать идеального нельзя помимо правды". В стихотворении "Декадент" он
дает резкую отповедь нарочитой, придуманной загадочности, не вырастающей из
жизни, а привнесенной в нее ради поэтической игры:

Так как все проходит мимо -
Нам таинственность нужна -
Вроде радужного дыма,
Вроде бреда или сна.

Сравнивая свою поэзию с фетовской, Полонский писал: "Твой талант - это
круг, мой талант - линия. Правильный круг - это совершеннейшая, то есть
наиболее приятная для глаз форма... но линия имеет то преимущество, что
может и тянуться в бесконечность и изменять свое направление".
В самом деле, о стихах его можно сказать, что они "тянутся и
бесконечность". Потому и в концовках стихов нет замыкания, исчерпанности
темы. То же впечатление "открытого стиха" дают и излюбленные им безответные
вопросы:
Что звенит там вдали - и звенит и зовет?
И зачем там в степи пыль столбами встает?
Потому так и любит Полонский сами образы "степи", "дали", "простора".
И образ родины, и образ прекрасной женской души, и прямое лирическое
излияние так или иначе слиты с образами "простора". Он может и прямо
становиться главным героем стихотворения:

У него на родине
Ни озер, ни гор.
У него на родине
Степи да простор.
Из простора этого
Некуда бежать,
Думы с ветром носятся -
Ветра не догнать.

Образ этот многозначен: здесь есть и тоска безысходности, и обаяние и
властная сила бесконечной протяженности и открытости дали, а самое
замечательное - одновременность этого переживания.
Но и там, где "простор" как будто не назван прямо, - он все-таки живет
в стихах:

Дальний звон пронесся
За рекой широкой...
Но как будто там - вдали,
Из-под этих туч,
За рекою - огонька
Вздрагивает луч...

Вот это "там, вдали" - основная движущая сила стиха Полонского,
создающая своеобразие его лирического мира. И однако, это не романтический
взлет "туда" - в отвлеченную, неземную даль, - у него всегда, как писал Вл.
Соловьев, "чувствуешь в поэтическом порыве и ту землю, от которой он
оттолкнулся". Вот очень характерный для Полонского образ:

Подо мной таились клады,
Надо мной стрижи звенели,
Выше - в небе - над
Рязанью - К югу лебеди летели...

Взгляд, отрываясь от земли, поднимается выше: не просто "надо мной", а
"выше - в небе", и совсем как будто тонет, в вольной дали. Обратим внимание
на словосочетание "лебеди летели" - оно одновременно и прозаически точное
выражение и звукоподражание, как бы имитация легкого трепета крыльев.
Создается впечатление отрешенного и дальнего полета, а вместе с тем столь
же существенно для поэта, что само небо-то все-таки "над Рязанью". Так,
между двумя полюсами - твердой реальностью "земли" и безоглядным порывом к
"небу" - и держится все напряжение стиха Полонского. Напряжение это
ощущается и в тех стихах, где "даль", "простор" прямо не названы, в стихах
как будто бытового сюжета: случайная встреча, мещанская драма, картинка
жизни - "в уездном нашем городишке", "в одной знакомой улице".
Эта его особенность отразилась на всем стиле, вплоть до мельчайших его
выявлений, даже до знаков препинания: очевидно, не случайно любимый знак
поэта - тире, которым он и в письмах и в стихах, особенно в минуты
наивысшего волнения, так охотно заменяет все остальные. Тире играет ту же
содержательную роль, что и безответные вопросы, и незавершенность концовок,
и излюбленные образы дали. Можно даже сказать, что это как бы наглядное,
графическое выражение той самой "линии", с которой Полонский сравнивает
свой талант.
Критика неоднократно отмечала наибольшую близость Полонского к Пушкину
- прежде всего в выявлении красоты обыденной жизни. У Полонского, однако,
полюса разведены: и будничность жизни сгущена, и усилена ее таинственность.
И это в какой-то мере приближает его к символистам, но не к декадентам,
которых он решительно не принимал. О символизме здесь идет речь в том
смысле, какой придавали ему наиболее серьезные теоретики и поэты - Блок,
Вяч. Иванов: не навязывание миру явлений чуждого им смысла, но обнаружение
в них их собственной глубины и многомерности. Вот почему Блок и называл
Полонского в числе "избранников", "великих учителей". Эта близость особенно
ясно проступает в поздних стихах Полонского - "Лебедь", "На пути", "Вдова",
"Хуторки", "Зимняя невеста", где образ, как бы колеблется на самой грани
прямого и символического смысла. "Даже когда Полонский становится, кажется,
твердо на реальный фундамент, когда он описывает какое-либо самое
подлинное, чуть ли не ежедневное житейское происшествие - и там он создает
какую-то полулегенду, какую-то "сказку действительности", как "Вдова",
"Казачка", "Хуторки" или чудесный "Деревенский сон", - писал критик П.
Перцов. Когда, читаешь, например:

Хмурая застигла ночь,
На пути - бурьян...
Дышит холодом с реки,
Каплет сквозь туман, -

то нельзя сказать, то ли все это так и происходит в реальности, то ли
это метафора - мрак и тревога жизненного пути поэта с надеждой на тепло а
свет "там, вдали", то ли еще более широкое и отдаленное соотношение тьмы и
света вообще, а вернее, и то, и другое, и третье. Нигде нет отступления от
правды жизненной ситуации, нигде не угасает трепет единичного, этого
мгновения, но все изнутри просвечено возможностью широкого символического
толкования.
В творчестве Полонского есть область, в которой реальность так
наглядно и естественно обвевается атмосферой тайны: это песня, романс.
Многие его стихи прямо "просятся" в песню, если и не имеют мотива, то
все-таки в душе поются. Некоторые из них и стали популярными романсами:
"Мой костер в тумане светит", "В одной знакомой улице" и др. Что, казалось
бы, такого притягательного и "таинственного" в стихах:

В одной знакомой улице -
Я помню старый дом,
С высокой, темной лестницей,
С завешенным окном.

Здесь, как и в "Колокольчике", все так обыденно просто и даже
Простодушно, словно это и в самом деле та самая единственная улица, Тот
самый "старый дом", где все и происходило, а вместе с тем - любая, каждому
из нас как бы от века "знакомая улица". "Узнавание" накрепко связано с
загадкой, и слова "с высокой темной лестницей" не только реально
обрисовывают предмет, но в них невольно слышится дополнительный, долгой
традицией накопленный поэтический смысл.
"Загадочная поэзия Полонского до сих пор не нашла себе полного
истолкования в нашей критике" - это сказано было в конце прошлого века. Но
и сейчас еще не вполне прояснено для нас своеобразие этого поэтического
мира. Имя Полонского помещают в длинном ряду хороших второстепенных поэтов.
Уместно напомнить негодование Блока: "Публика любит большие масштабы:
Полонский уже второстепенность!" Когда-то и Фета помещали в подобный
привычный ряд. Неправомерность этого в отношении Фета сейчас достаточно
ясна. Необходимо определить истинное место и Полонского в русской
классической лирике. Думается, что мы просто до сих пор не прочитали
Полонского так полно и сосредоточенно, как он того заслуживает, и читателя
еще ждет радость встречи с этим глубоко самобытным поэтом.

Е. ЕРМИЛОВА