Любавины страница 5

7

Еще с зимы приметил Егор одну девку - Марью.

Была Марья из многодетной семьи вечного бедняка Сергея Федорыча Попова.

Давно-давно пришел в Баклань веселый и нищий парень Сергунька. Откуда никто не знал. Был он балалаечник и плясун. Девкам пришелся по душе. Плясал он, плясал и выплясал самую красивую девку в деревне - Малюгину Степаниду. Пошел свататься. Отец Степаниды, один из тогдашних богатеев деревенских, напоил его и ухлестал вусмерть. А когда Сергунька отлежался, Степанида убежала к нему без родительского благословения. Отец проклял ее и послал жену - снять все, что на ней имеется. Мать пришла, потихоньку благословила молодых и сняла с дочери последнее платьишко - без этого муж не пустил бы ее на порог.

Стали Поповы жить. Поставили небольшую избенку, наплодили детей кучу... И так и остались в постоянной бедности. Сергей Федорыч начал закладывать. А к старости еще сделался какой-то беспокойный. Шумел, ругался со всеми - каждой бочке затычка.

Был он невысокого роста, растрепанный, с маленькими сердитыми глазками, смахивал на воробья. Из тех, которые среди других воробьев выделяются тем, что всегда почему-то нахохлены и все прыгают-прыгают грудкой вперед - очень решительно.

Он плотничал. Не было случая, чтобы он, нанявшись к кому-нибудь перекрыть крышу или связать рамы, не поругался с хозяином. Спуску не было никому. Не боялся ни бога, ни черта.

Рассказывали - был в старое время в деревне колдун. Кого невзлюбит этот колдун, тому не даст житья. Сейчас выйдет утром за поскотину, поколдует на зарю - и человек начинает хворать ни с того ни с сего. Все боялись того колдуна хуже огня. А он ходил надутый и важный, - нравилось, что его боятся.

Один раз Сергей Федорыч плотничал у него по найму, и они, конечно, поругались. Колдун говорит:

- Хочешь, я на тебя порчу напущу?

- Напустишь? - спрашивает Сергей Федорыч.

- Напущу, так и знай.

- Неужели правда напустишь?

- Напущу.

Тогда Сергей Федорыч среди бела дня скинул штаны, похлопал себя по заду и говорит:

- Напускай скорей... вот сюда.

После этого два дня гулял по деревне и всем говорил:

- У него язык не повернулся колдовать - до того она у меня красивая.

Степанида в старости сделалась сухой, жилистой и тоже шумливой. Только глаза сохранила прежние - веселые, живые и умные.

Ругались они с мужем почти каждый день. Начинал обычно Сергей Федорыч.

- Всю свою дорогую молодость я с тобой загубил! - горько заявлял он.

Степанида, подбоченившись, отвечала:

- Никогда-то я тебя не любила, петух красный. Ни вот столечко не любила, она показывала ему кончик мизинца.

Сергей Федорыч растерянно моргал глазами:

- Врешь, куделька, любила. Шибко даже любила.

Степанида, запрокинув назад сухую сорочью голову, смеялась - искренне и непонятно.

- Любила, да не тебя, а другого. Эх ты... обманутый ты на всю жизнь человек!

Сергея Федорыча как ветром сдувало с места. Он прыгал по избе, кричал, срываясь на визг:

- Да любила же, кукла ты морская! Я же все помню! Помню же...

- Что ты помнишь?

- Все. Ночи всякие помню.

- А я другие ноченьки помню, - вздыхала Степанида. - Какие ноченьки, ночушки милые!.. Заря, как кровь молодая... А за рекой соловей насвистывает, так насвистывает - аж сердце заходится. И вся земля потихоньку стонет от радости. Не с тобой это было, Сереженька, не серчай.

Сергей Федорыч лохматил маленькой крепкой рукой не по возрасту буйный красный хохол на голове - смотрел на жену тревожно. Не верил.

А Степанида продолжала вспоминать дорогое сердцу времечко:

- А как к свету ближе, станет кругом тихо-тихо: лист упадет на воду слышно. Похолодает...

Сергей Федорыч начинал нервно гладить ладонью себя по колену. Пробовал снисходительно улыбнуться - получалось жалко. В глазах накипали едкие слезы. Он весь съеживался и, болезненно сморщившись, говорил быстро, негромко:

- Дура, дура... Кхах! Вот дура-то! Выдумывает - сидит что ни попади. Ну зачем ты так? - он сморкался в платок, возился на стуле, доставал кисет. - Она думает: мне это горе...

Степанида подходила к мужу, небольно шлепала его по круглому упрямому затылку:

- Притих?

У них было одиннадцать детей.

Два старших сына погибли в империалистической, в шестнадцатом году, одного зашибло лесиной, когда готовили плоты по весне. Один служил в городе милиционером. До последнего времени он часто приезжал к родителям в гости. Когда появлялся в деревне - крупный, красивый, спокойный, - у стариков наступал светлый праздник. Они гордились сыном.

С утра до ночи хлопотали, счастливые, - старались, чтоб все было, как у добрых людей. Собирали "вечер".

Выпив, пели старинные песни.

Зачем я стретился с тобою,

Зачем я полюбил тебя?

Ведь мне назначено судьбою

Идти в доле-кие края...

Хорошо пели.

Сергей Федорыч, облокотившись на стол, сжимал в руках маленькую рыжую голову и неожиданно красиво запевал любимую:

Эх ты, воля моя, воля,

Воля вольная моя!..

Степанида украдкой вытирала слезы и говорила сыну:

- Это он, когда еще парнем был, шибко любил эту песню.

Была одна противная слабость у Сергея Федорыча: хватив лишнего, любил покуражиться.

- Кто я?! - кричал он, размахивая руками, стараясь зацепить посуду на столе. - Нет, вы мне скажите: кто я такой?!

Степанида смотрела на него молча, с укоризной - умно и горько. Сергей Федорыч от ее такого взгляда расходился еще больше.

- А я вам всем докажу! Я...

Сын легко поднимал его на руки и относил в кровать.

- Зачем ты так, тятя?.. Ну вот, родимчик, все испортил.

- Федя! Сынок... Скажи своей матери... всем скажи: я - человек! Они у меня в ногах будут валяться! Я им!..

- Ладно, тятя, усни.

Сергей Федорыч покорно умолкал. Степанида подсаживалась к нему - без этого он не засыпал.

- Ты здесь? - спрашивал он, нащупывая ее руку.

- Здесь, здесь, - откликалась она. - Спи.

- Ага.

Он засыпал.

А потом Федор перестал приезжать к ним. Прислали из города бумагу: "Погиб при исполнении служебных обязанностей".

И вот раз (зимой дело было) поехали они за сеном.

Погода стояла теплая. Падал снежок. Было тихо.

Навьючили хороший воз, выбрались на дорогу и поехали шажком. Ехать далеко.

Буран застиг их в нескольких километрах от деревни. Он начался сразу: из-за гор налетел сухой резкий ветер; снег, наваливший с утра, не успел слежаться - сразу весь поднялся в воздух. Сделалось темно. Ветер дико и страшно ревел. Лошадь стала.

Свалили сено, оставили немного в санях, чтобы укрыться от ветра. Попробовали ехать порожнем. Сперва казалось - едут правильно, потом лошадь начала проваливаться по брюхо в снег. Опять остановились.

Сергей Федорыч выпрыгнул было из саней - поискать дорогу но тут же провалился и едва влез обратно. Ветер валил с ног.

Лошадь легла. Они тоже легли.

Лежали тесно - лицом к лицу.

Всех их быстро заметало сугробом.

На Сергее Федорыче были старенькие сапоги. Ноги стали мерзнуть.

- Стеша... тут нам однако и конец пришел, - сказал он.

- А ты не пужайся. Зато вместе.

- Неохота же умирать-то!.. "Не пужайся"! Храбрая выискалась!

Помолчал и добавил:

- Обидно почему-то!

- Мне тоже обидно. Только ты не жалуйся - это нехорошо.

- Почему нехорошо?

- Не знаю.

- Дурацкие рассуждения! Ты бы хоть сейчас не учила.

- Я тебя никогда не учила, глупый.

Замолчали.

- Ребятишек только жалко, - прошептала Степанида.

Сергей Федорыч засопел.

- Ноги заходятся, - сердито сообщил он.

Степанида с трудом сползла вниз.

- Разувайся... Давай их сюда.

Кое-как стащили сапоги, и она устроила закоченевшие ноги мужа у себя на груди, у тела. Когда они стали отходить в тепле, поднялась такая боль, что Сергей Федорыч заскулил по-собачьи. А Степанида уговаривала:

- Ничего, теперь лучше будет. Теперь они не замерзнут.

Так их и нашли.

Утром, чуть свет, выехали на нескольких подводах и сразу же за деревней наткнулись.

Привезли в больницу.

Степаниде сельсовет выдал отрез на юбку - подарок.

Лежала Степанида на больничной койке - вся какая-то ясная, чистая, светлая... Смотрела на людей ласково и благодарно - никогда в жизни ей ничего не дарили.

Сергей Федорыч был несколько смущен таким вниманием к его старухе. Когда они оставались одни, он подсаживался к ней и строжился:

- Ты что же это, мать, не ешь ничего? А? Ну-ка немедленно съешь вот этот суп! Ты посмотри только, суп-то какой!..

- Я уж наелась, старик, - отвечала она. - Люди-то какие хорошие!

Сергей Федорыч отворачивался, мял в руках клинышек бородки, покашливал...

А через два дня Степанида умерла. Тихо. Ночью.

Сергей Федорыч схоронил ее и притих. Не шумел больше по деревне, ни с кем не ругался. Ковырялся у себя в завозне, строгал, пилил... и помалкивал.

Стал как будто меньше ростом. Полинял. Желтизной начал отдавать. Последнее время чудить стал.

Приволок как-то большой камень, вытесал из него квадратную толстую плиту (месяц работал), высек посередине крест и навалил эту плиту на могилку жены.

А на масленице явилась она к нему во сне и сказала:

- Тяжело мне, старик. Сними ты его...

Утром, еще не рассвело хорошо, он помчался с ломиком на кладбище и свалил камень с могилы.

Осталось на руках у Сергея Федорыча семеро детей. Старшей, Марье, девятнадцать лет. Марья лицом походила на мать - чернобровая, с ясными, умными глазами. А характером удалась в брата Федора - спокойная, рассудительная, с открытой, доброй душой. Очень терпеливая.

Она редко улыбалась, но в родниковой глубине своих чистых глаз таила постоянную светлую усмешку. Люди, когда на них смотрят такие глаза, становятся доверчивыми.

Трудной жизнью жила Марья, но никогда не жаловалась. Не умела. От товарок своих не отставала; пела задушевные девичьи песни, умела сплясать... Причем, глядя на нее, трудно было подумать, что вот она - несуетливая, тихая, с внутренним сдержанным величием - может выйти на круг и сплясать. А когда плясала, никто этому не удивлялся. Делала она это легко и свободно, без тайного желания понравиться кому-нибудь. Просто - душа хотела.

Ухажеров у Марьи не было. Как-то так - не было. Ее это не тревожило. Правда. Хитрить она не умела.

Когда расходились с вечерки, Егор догнал девчат и пошел сзади, шагах в десяти. Девушки пели хором "подгорную". Десять-двенадцать сильных молодых голосов, как большие невидимые крылья, поднимали вверх, к небу:

Ох, разрешите познакомиться вот с этим паренько-ом!..

Тальянка захлебывалась в переборах, торопилась, выговаривала...

А голоса дружно подхватывали и поднимали выше:

Эх, довести его до дела,

Чтоб качало ветерком...

Егор любил безобидные девичьи песни под гармошку. Глухими весенними ночами, когда слышно, как на земле вовсю работает весна, мог подолгу неподвижно сидеть в своей ограде на ослизлом бревне - слушать. Немела спина, кончики пальцев в сапогах прихватывал цепкий ночной морозец, а он все сидел, не шевелился. Далекая, беззаботная, милая гармошка будила какое-то непонятное сильное чувство. Накипала в груди странная горячая радость.

...Шел Егор, слушал песни и думал, что сегодня он опять не подойдет к Марье. Он последнее время часто думал о ней. Несколько раз хотел подойти и не мог - боялся. И гордость мешала. Хотел уж просить Макара, чтобы он как-нибудь свел, - у того это лихо получалось. Удерживало опасение, что когда-нибудь ядовитый братец некстати припомнит ему эту слабость.

Понемногу расходились. Гармонист свернул в переулок - унес с собой свою голосистую легкую грусть. Уходили парами в ночь.

Остались три-четыре - не занятые. Шли впереди, разговаривали, смеялись. Среди них и Марья.

Вдруг Егор понял, что сегодня подойдет к ней.

Он отошел в сторонку, выждал, когда девки свернут за угол, маханул через плетень и огородами, по вязкой земле, напрямик чесанул к Марьиной избе. Бежал, как будто за ним гнались, легко и податливо. Бежал, стиснув зубы... Про себя упрямо и весело повторял: "Так! Так! Так!". Раза два нарвался на кобелей. Один перепугал насмерть: видно было - прыгнул через прясло, здоровенный, как телок, и молчком, сливаясь с черной землей, скользящим наметом пошел наперерез. Егор сходу пружинисто дал козла - к плетню... Успел вывернуть березовый колышек... Волчком закрутился на месте, описывая концом колышка низкие круги. Натянутой тетивой - мягко, глуховато - гудела на колу отставшая берестинка. Раза три пробовал мрачный кобелина нырнуть под гудящий круг, но отскакивал. Потом также молча убежал.

...Через последний плетень Егора перенесло с такой легкостью, что он сам изумился. Подумал: "Чего я так?".

Потом стоял около ветхих ворот Марьиного двора, до боли сжимал в руках суковатый стежок - пробовал унять волнение. Но не было никаких сил справиться с этим. Он обозлился. Прошелся по переулку. Закурил. Сворачивая папиросу, заметил, что руки трясутся. "Что со мной делается?".

Так и встретил Марью - со стежком в руках, злой и встревоженный неодолимым волнением.

Марья слабо вскрикнула, схватилась за грудь.

- Не пужайся, - Егор смотрел почему-то на небо. - Я это.

- Господи, напугал-то как! - Марья перевела дыхание. - Ты чего?

- Ничего, - Егор старательно затоптал окурок, незаметно откинул в сторону кол. Недовольно спросил: - Спать, что ли, хочешь?

- Нет.

Егор достал железную коробочку с леденцами - носил в кармане на всякий случай, - нашел Марьину руку, сунул не глядя.

- На, - и сморщился: стало до тошноты стыдно. Эта сволочная коробочка извела его за весь вечер - звякала в кармане, напоминая о необходимости делать все, как положено, как делают другие. Макар на досуге учил его этой науке...

- Зачем, Егор? - Марья вертела в руках коробочку; в темноте, совсем близко, весело блестели ее добрые глаза. Это было еще хуже. Хоть бы уж взяла и молчала.

- Да бери! - сорвался на крик Егор. - Откуда я знаю - зачем?!

- Ты чего такой?..

- Какой? - Егор остервенело крутнул головой, в упор уставился на нее.

- Тебе чего надо-то от меня?

- Ничего не надо!

- Ну пропусти тогда, - она положила на столбик коробочку, обогнула неподвижно стоявшего Егора, скрипнула воротами...

Егора точно кто вдавил в землю - хотел уйти и не мог сдвинуться с места.

- Егор! - тихонько позвала Марья.

- Ну.

- Ты зачем приходил-то?

Егору послышалась в ее голосе насмешка. Он как стоял, так пошел прямо, не оборачиваясь, готовый расшибить голову о первую попавшуюся стенку. Мучительно хотелось оскорбить Марью - тяжело, грубо, чтобы чистые глаза ее помутились от ужаса.

Он отошел уже далеко и вдруг вспомнил, что на столбике так и лежит злополучная коробочка с леденцами. Его даже кольнуло в сердце. Бегом вернулся назад, схватил ее и запустил в огород.

Пошел на Баклань-реку. Сел на берегу, стал слушать, как шуршит лед. Потом вскочил, пошел домой. Взнуздал на конюшне Воронка, вывел за ворота... Вскакивая, шатнул его своей тяжестью. Сильный мерин с места взял вмах. Под копытами гулко застонала земля. Навстречу со свистом понеслась ночь...

Конь сам выбирал себе дорогу. Егор, стиснув зубы, в такт лошадиному скоку упрямо твердил: "Так! Так! Так!".

Вылетели за деревню.

Егор осадил разгоряченного коня, спрыгнул... Сел на сырую землю, склонил голову к поджатым коленям.

...Уже на востоке тихо стал заниматься рассвет, прокричали третьи петухи, а он все сидел так, ни разу не поднял головы. Воронок несколько раз осторожно тянул у него из рук повод, ржал негромко. Егор вскинул наконец голову, поднялся, погладил мерина по шее. Поехал домой. Грустно было, и зло брало на Марью и на себя.

8

Утром Платоныч едва добудился Кузьму.

Тот натянул до ушей тонкое лоскутное одеяло (один большой нос торчал наружу) и выдавал такой свист с переливом, что Платоныч с минуту стоял над ним - с удовольствием слушал. Потом крепко тряхнул гуляку.

- Кузьма! А Кузьма!

Свист на секунду прекратился. Кузьма пошевелился, сладко чмокнул губами и снова выдал веселую руладу.

- Вставай, Кузьма!

Кузьма открыл глаза, огляделся. Они спали на полу, на старых, вытертых полушубках.

- Подъем!

Кузьма деловито вскочил и тут же сел, поспешно спрятал длинные худые ноги в коротких кальсонах под одеяло: увидел дверь горницы и все вспомнил.

В избе никого не было: хозяин ушел на работу, Агафья убиралась в ограде. Клавдина шубейка висела на стенке рядом с тужуркой Кузьмы.

- Ты где был вчера? - негромко спросил Платоныч.

Кузьма натягивал под одеялом галифе. Вместо ответа зырко глянул на горничную дверь, покраснел.

- Что ты спросил?

- Где был вчера?

- Да так... прошелся по деревне.

- А-а... Ну умывайся, пойдем. Я тут кое-что придумал, хочу рассказать тебе...

- Что придумал?

- Потом.

Наскоро перекусили.

Выходя, встретились с Агафьей.

- Вы позавтракали? Я там на столе оставляла, - она пытливо заглянула в глаза Кузьме.

- Мы - уже. Спасибо, - ответил Платоныч.

Кузьма выдержал взгляд Агафьи, прошел мимо.

- По-моему, тут кто-то из города шурует, - заговорил Платоныч, когда вышли за ворота. - Или же человек специальный - в город ездит. Но связь с городом есть, это точно...

Кузьма плохо его слышал. Шаг за шагом вспоминал и снова переживал он вчерашнюю ночь. Голос Платоныча звучал далеко и безразлично; он рассказывал о том, что нужно, по его мнению, сделать в ближайшие дни.

Дело, ради которого они сюда приехали, было такое.

Месяца два назад к югу от Баклани начала действовать шайка отчаянных людей. Сначала их приняли за обычных грабителей, но потом поняли (после налета на деревни): наводит головорезов опытная и мстительная рука. В деревнях громили сельсоветы, избы-читальни, в одном селе сбили замок с каталажки и распустили арестованных.

Как только банду начинали преследовать, она уходила в глухомань, и там ее достать было трудно. Чоновцам нужна была помощь местного населения и верных людей.

Губернское ГПУ выслало в эти места несколько человек - выследить банду и подготовить ее разгром. В числе таких были и Родионовы. Они не были чекистами, приехали в Сибирь, чтоб помочь возродить жизнь на тех небольших заводишках в уездных городах, которые стояли немые и холодные - с гражданской войны.

Когда же узнали, что места эти им знакомы, попросили пока повременить с заводами. Платоныч согласился. Кузьму уговаривать не пришлось.

По документам они числились представителями губернского ОДН - общества "Долой неграмотность". А Платоныч загорелся мыслью построить в Баклани школу руками самих крестьян. Благо это заодно поможет лучше скрыть истинную цель их приезда.

- ...Походим по дворам, посмотрим, - говорил Платоныч. - Может, двух зайцев сразу поймаем. Только осторожно, конечно. Тебе хорошо бы с парнями сойтись...

Кузьма согласно кивал головой:

- Сойдусь.

- Девка-то нравится? - неожиданно спросил Платоныч. Как обухом огрел.

Кузьма насупился.

- Какая девка?

- Хозяйская, - Платоныч поверх очков посмотрел на него и засмеялся. Смеялся он тихо, хитро и весело. По всему лицу разбегались мелкие морщинки. Эх, ты... чекист, голова садовая! - потом посерьезнел, сказал: - Взрослеть надо, Кузьма. Сколько уж тебе, я все забываю?..

- Двадцать.

- Ну вот. Ты, я вижу, в мать свою. Та до тридцати лет все краснела, как девушка.

В сельсовете взяли список наиболее зажиточных семейств.

- Не получится это у вас, - любезно сказал Колокольников. - Не будут строить.

- Посмотрим.

- Весна как раз пришла. У каждого своей работы...

- По пять дней отработают - ничего не случится.

- Опробуйте, конечно...

В первом же доме, у Беспаловых, хозяин, добродушный зажиревший мужик с узкими внимательными глазками, выслушал их, прямо и просто сказал:

- Нет.

- Почему?

- Это же дело добровольное?

- Конечно.

- Ну вот. Мне это не подходит. Некогда.

- Один день...

- Ни одного. Даже посмотреть на нее не пойду.

В другом не менее категорично, но более ядовито объяснили:

- Наши голодранцы церкву без нас ломали? Ну и школу пусть без нас строют. А то - умные какие... Разлысили лоб. Вот к им и идите. К голож...

- Без выражений можно?! - обозлился Платоныч. - Вам же школа-то нужна.

- Кому нужна, тот пускай строит. Нам без нее хорошо живется.

На улице Платоныч задумался.

- Крепкий народ. Неужели все такие?

- Мы неправильно сделали, что к богатым пошли, - сообразил Кузьма.

- Пожалуй, - согласился Платоныч. - Пойдем подряд, без разбора.

9

Игнатий Любавин жил на заимке. Один.

До девятнадцатого года торговал Игнатий в городе, имел лавочку, дом большой. А в девятнадцатом все отобрали. Но он кое-что успел припрятать. Даже золотишко, наверно, имел. Долго не раздумывая, отгрохал за деревней дом, купил штук двадцать ульев и зажил припеваючи. Не жаловался. Вслух.

Это был сухой, благообразный старик метра в два ростом. Тихий... Все покашливал в платочек - привычка такая была - и посматривал вокруг ласково, терпеливо, с легким намеком на скрытое страдание.

Они с Емельяном были сводные братья - от разных матерей. Роднились плохо. Редко бывали друг у друга - только по надобности какой.

Емельян Спиридоныч не выносил старшего брата. За скрытность. "Никогда не поймешь, что у него на уме. Темно, как в колодце", - говорил Емельян. Игнатий отвечал тем же. И в минуты нехорошей откровенности, посмеиваясь, высказывал, что думал о Емельяне Спиридоныче: "Крепкий ты, Емеля, как дуб, и думаешь, что никакая сила тебя не возьмет. А дуб срубить легко".

Приехали к Игнатию уже при солнце.

Дорогой Кондрат несколько раз просил остановиться - голову раскалывала страшная боль. Один раз даже вырвало.

- Света белого не вижу, - шептал он бескровными губами. - Устосовали они меня...

Стояли несколько минут, потом тихонько трогались дальше.

Игнатий встретил их в ограде.

- Вижу из окна: вроде конь ваш... Что это с Кондратом?

- Упал, - кратко пояснил Емельян Спиридоныч.

Игнатий белыми длинными пальцами осторожно разнял спутанные волосы на голове Кондрата, долго рассматривал рану.

- Откуда упал?

- С крыльца.

Игнатий насмешливо посмотрел на брата.

- Соврать даже не умеешь, Емеля-пустомеля!

- А ты, если уж ты такой умный, не спрашивай, а веди в дом.

Игнатий секунду помедлил.

- Там у меня... - хотел он что-то объяснить, но махнул рукой и первый направился в дом. - Пошли.

В избе у стола сидел незнакомый молодой человек с длинным желтым лицом. С виду городской. Глаза большие, синие. На высокий костлявый лоб небрежно упал клочок русых волос. Узкая, нерабочая ладонь нервно шевелится на остром колене. Смотрит пристально.

- Это брат мой. А это племяш, - представил Игнатий.

Молодой человек легко поднялся, протянул руку:

- Закревский.

Емельян Спиридоныч небрежно тиснул его влажную ладонь. Про себя отметил: "Выгинается, как вша на гребешке".

- Ушиблись? - с участием спросил Закревский у Кондрата и улыбнулся.

Кондрат глянул на него, промолчал. Игнатий увел племянника в горницу уложил в кровать.

- Сейчас... обмоем ее, травки положим. А потом уснуть надо. Крепко угостили. Дома-то нельзя было оставаться?

- Мм...

- Правильно. Только с вашими головами дела делать. Они крепкие у вас. Могут искать?

- Не знаю. Могут.

- А-я-я-я!.. Как они ее разделали!.. Головушка бедная!

Емельян Спиридоныч сидел напротив желтолицего, курил. Швыркал носом. Какую-то глухую, тяжкую злобу вызывал в нем этот человек. Хотелось раздавить его сапогом. Непонятно почему. Наверно, на ком-нибудь надо было зло сорвать.

Синеглазый смотрел на него. Емельян почти физически ощущал на себе этот взгляд, внимательный и наглый.

- Где это сына?.. - спросил желтолицый, вовсю шаря глазами по лицу Емельяна Спиридоныча.

Тот поднял голову, негромко, чтобы не слышал Игнатий, сказал:

- А тебе какое дело, слюнтяй?

Незнакомец растерянно моргнул, некоторое время сидел не двигаясь, смотрел на Емельяна Спиридоныча. Потом улыбнулся. Тоже негромко сказал:

- Невежливый старичок. Хочешь, я тебе глотку заткну, бурелом ты?.. Ты что это озверел вдруг? А?

Емельян пристально смотрел на него.

- Один разок дам по мусалам - мокрое место останется, - прикинул он и гневно нахмурился. - Не гляди на меня, недоносок! Змееныш такой!

Закревский дернул рукой в карман.

- Хватит! Сволочь ты!.. - голос его нешуточно зазвенел.

Емельян смотрел ему в лицо и не заметил, что он достал из кармана. А когда опустил глаза, увидел: снизу из белой руки, на него смотрит черный пустой глазок дула.

- Вы что, сдурели? - раздался над ними голос Игнатия.

Закревский спрятал наган, неохотно объяснил:

- Спроси у него... Начал лаяться ни с того ни с сего.

- Ты что тут?! - грозной тучей навис Игнатий над братом.

- Не ори, - отмахнулся тот. - Пусть он его еще раз вытащит... я ему переставлю глаза на затылок.

- Ты белены, что ли, объелся, - не унимался Игнатий. - Чего ты взъелся-то?

- Прекрати, ну его к черту, - поморщился Закревский. - Он не с той ноги встал. Достань выпить.

Игнатий послушно замолчал, откинул западню, легко спрыгнул под пол, выставил грязную четверть, так же легко выпрыгнул. Закревский и Емельян Спиридоныч хмуро наблюдали за ним.

Игнатий налил три стакана, подвинул один на край стола - Емельяну Спиридонычу. Тот дотянулся, осторожно взял огромной рукой стакан. Глянул на Закревского. Закревский вильнул от него глазами - наблюдал с еле заметной улыбкой на тонких, в ниточку, губах. Емельян Спиридоныч нахмурился еще больше, залпом шарахнул стакан, крякнул и захрустел огурцом.

Игнатий и Закревский переглянулись.

- Хорош самогон у тебя, - похвалил Емельян Спиридоныч.

- Первачишко. Еще налить?

- Давай. Мутно что-то на душе.

- Зря с человеком-то поругался, - Игнатий кивнул в сторону Закревского. Он как раз доктор по такой хвори.

- А он мне нравится! - воскликнул Закревский. - Давай выпьем... старик?

Странно - Емелъяну Спиридонычу человек этот не казался уже таким безнадежным гадом. Он глянул на него, придвинул стул, звякнул своим стаканом о стакан Закревского, протянутый к нему.

Выпили. Некоторое время молча ели.

- Отчего же на душе мутно? - поинтересовался Закревский.

- Если б я знал! Жизнь какая-то... хрен ее разберет.

- Я думал, таких ничего не берет, - с удовольствием сказал Закревский и озарил свое желтое лицо приветливой улыбкой. Потрогал тонкими пальцами худую шею. Придвинулся ближе.

10

Первым, кто согласился пойти отработать день на строительстве школы, был кузнец Федор Байкалов.

Федор жил в маленькой избенке с двумя окнами на дорогу. Он влезал в нее согнувшись, очень осторожно, точно боялся поднять невзначай потолок с крышей вместе.

В трезвом виде это был удивительно застенчивый человек. И великий труженик.

Работал играючи, красиво; около кузницы зимой всегда толпился народ смотрели от нечего делать. Любо глядеть, как он - большой, серьезный точными, сильными ударами молота мнет красное железо, выделывая из него разные штуки.

В полумраке кузницы с тихим шорохом брызгают снопы искр, озаряя великолепное лицо Феди (так его ласково называли в деревне, его любили). Крепко, легко играет молот мастера: тут! Тут! Тут! Вслед за молотом бухает верзила-подмастерье - кувалда молотобойца: ух! Ах! Ух! Ах!

Федя обладал редкой силой. Но говорить об этом не любил - стеснялся. Его спрашивали:

- Федя, а ты бы мог, например, быка поднять?

Федя смущенно моргал маленькими добрыми глазами и говорил недовольно:

- Брось. Чо ты, дурак, что ли?

Он носил длинную холщовую рубаху и такие же штаны. Когда шел, просторная одежда струилась на его могучем теле, - он был прекрасен.

По праздникам Федя аккуратно напивался. Пил один. Летом - в огороде, в подсолнухах.

Сперва из подсолнухов, играя на солнышке, взлетала в синее небо пустая бутылка, потом слышался могучий вздох... и появлялся Федя, большой и страшный.

Выходил на дорогу и, нагнув по-бычьи голову, громко пел:

В голове моей мозг высыхает;