Полонский с волнением поднялся по каменным ступеням смирновского особняка на Торговой улице и потянул за медную ручку двери. Тяжелая дубовая дверь медленно распахнулась, и поэт очутился в просторной передней.
Швейцар в темном костюме, украшенном галунами, шагнул навстречу и слегка поклонился:
- Чего изволите-с?
- Я Полонский, меня пригласили домашним учителем...
- Извольте-с подождать. Сейчас доложу.
И швейцар неторопливой походкой направился на второй этаж по мраморной лестнице с ажурными перилами. Через некоторое время он снова предстал перед Полонским и указал руками в белых перчатках наверх:
-Вас просят...
Яков Петрович волновался, как в детские года, когда он впервые поднимался по ступеням Рязанской мужской гимназии.
Александра Осиповна величественно поднялась с кресла и протянула холеную руку для поцелуя. Светская львица пушкинских времен старалась «держать форму», но былая красота ее поблекла, утратила внешний блеск, фигура огрузла, да и характер «Россети» изменился не в лучшую сторону: она стала раздражительной, нервно-желчной женщиной, чувствующей, что все ее лучшие годы остались далеко позади (в ту пору ей было сорок семь лет) и ждать от жизни чего-то лучшего и яркого уже поздно. Александра Осиповна стала религиозной до самозабвения, и весь ее некогда блестящий ум как бы завял под монашеским одеянием. В свет она выезжала редко и большую часть времени проводила в стенах дома, который больше походил на дворец. Во всех парадных комнатах на стенах снизу до самого потолка висели картины. Были здесь и полотна знаменитого швейцарского художника Каляма, и работы русских пейзажистов. В гостиной, над диваном, красовался портрет самой хозяйки дома, изображавший красавицу в турецком одеянии.
Полонскому отвели комнату в первом этаже. Окно выходило во двор, где теснились хозяйственные постройки да виднелся флигель для прислуги.
Сын Смирновых Миша оказался смышленым, послушным мальчиком, и у Полонского сложились с ним доверительные отношения. Николай Михайлович Смирнов, глава семейства, воспитанием сына почти не занимался - ему и губернаторских забот хватало. Волей-неволей Полонскому приходилось по всем вопросам обращаться к Александре Осиповне, и их общение не всегда было приятным для поэта-гувернера. Стареющая хозяйка вела себя высокомерно, то и дело переводила разговор на религиозные темы и всячески старалась помыкать Полонским. Возможно, в ее памяти часто всплывали картины блестящей юности, общение с Пушкиным, и Полонский в сравнении с великим поэтом в ее глазах явно проигрывал, чем и объяснялось раздражение Александры Осиповны.
«Больная, нервная, озлобленная на мир, пиетически православная, она беспрестанно звала меня читать ей жития святых. Заставляла сына своего учить акафисты, посылала в церковь и всячески старалась изучить мой образ мыслей, что ей никак, однако же, не удавалось, - вспоминал Полонский. - Я дал себе слово не проговариваться и не спорить с ней о религии; я был рад, что схожусь с ней в одном - в демократическом взгляде на жизнь.
В этот период жизни она действительно казалась демократкой. Презирала придворную жизнь, ненавидела свет и все его внешние условия. Одевалась она просто и помогала бедным.
Не знаю, поняла ли она меня в то время, но я довольно скоро ее понял и стал внутренне не доверять ей. Из-под маски простоты и демократизма просвечивал аристократизм самого утонченного и вонючего свойства, под видом кротости скрывался нравственный деспотизм, не терпящий свободомыслия...»
Хозяйка дома в разговорах с Полонским пыталась прочитать его мысли, проникнуть в его внутренний мир, но поэт, привыкший к одиночеству, обычно отмалчивался, не желая допускать посторонних в потаенные уголки легко ранимой души. Они были людьми из разных слоев общества, проницательная Смирнова-Россет это хорошо осознавала и понимала, как стесненно и неуютно чувствует себя поэт-бессребреник в чужом аристократическом доме.
«Я уважал ее за ум, - признавался Яков Петрович, - но, по правде сказать, не очень любил ее». Во время бесед с Полонским Смирнова-Россет часто предавалась воспоминаниям о днях молодости, рассказывала об общении с великими писателями прошлого. Яков Петрович понимал, что ее рассказы, наполненные интересными, живыми подробностями, не должны кануть в небытие, и старательно записывал воспоминания светской львицы былых времен. Его записи увидели свет уже после смерти поэта - в журнале «Голос минувшего» (№ 11-12 за 1917 год). Полонский писал: «Кто такая была эта Смирнова - об этом в России не знают только люди или безграмотные, или совсем равнодушные к литературе и к истории русского общества в тот период его развития, когда в наших великосветских гостиных появлялись Карамзин, Пушкин, Жуковский, кн. Одоевский, кн. Вяземский, Гоголь, Кольцов, Лермонтов.
В каких отношениях была Смирнова к этим корифеям русской литературы - это всякий может прочесть в ее записках (как выяснилось впоследствии, «Записки» АО. Смирновой-Россет, опубликованные ее дочерью Ольгой Николаевной в «Северном вестнике», не вполне достоверны и являются сочинением ее дочери, своеобразно и вольно использовавшей записки матери. -А.П.)...
Если бы она не была умна - Лермонтов не писал бы ей: «Что делать! речью неискусной занять ваш ум мне не дано. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно».
Я застал Смирнову далеко не первой молодости... Сухое, бледное лицо ее, черные строгие глаза и правильный тонкий профиль, может быть, и сохраняли еще слабые следы прежней молодой красоты - но все же, глядя на них, мне не верилось, чтобы она была так хороша, что обвораживала всех, кто случайно попадал в ту атмосферу, где цвела ее молодость.
Мне казалась она больной, нервной, беспрестанно собирающейся умереть и чем-то глубоко разочарованной, удрученной женщиной. Иногда по целым дням она не выходила из своей спальной, иногда водили ее под руку, как расслабленную, а иногда при гостях она вдруг как бы оживала, шутила.
Самым добродушным тоном говорила колкости - она же умела говорить - но так, что сердиться на нее никто не мог...
Я не раз удивлялся ей, в особенности ее колоссальной памяти - выучиться по-гречески ей ничего не стоило...
... В ее патриотизме я не сомневался, сомневался только в ее простоте или искренности ее добродушия».
Вот в таком обществе и приходилось жить «гувернеру Смирнова», постоянно чувствуя давление со стороны хозяйки дома и ощущая свое униженное положение. Полонский признавался, что готов был простить Смирновой все недостатки за ее глубокий, хотя и парадоксальный ум. Но со временем пришло иное понимание происходящего. «Теперь, когда я пишу эти строки, - с горечью вспоминал поэт, - я не прощаю ей даже этого ума, от этого ума никому ни тепло ни холодно. Он хорош для гостиной, для разговора с литераторами, с учеными; но для жизни он лишняя бесполезная роскошь».